Добро пожаловать, Гость. Пожалуйста, выберите Вход
WWW-Dosk
 
  ГлавнаяСправкаПоискВход  
 
 
стихи Веры Кузьминой (Прочитано 932 раз)
06/13/15 :: 4:33pm

eotvi   Вне Форума
Живет здесь
ходила погулять

Пол: female
Сообщений: 2006
*****
 
В этом теле — минимум три души, и у каждой больше семи путей. Первой прямо в руки плывут ерши: хороша уха для ее детей. Ей с работы мужа-губана ждать, греть ведерный чайник — с вареньем пей, и горбатых ландышей-жеребят запрягать в тележку неспешных дней. На святую Пасху рядиться в шелк, красоваться — в ушках блестит рыжье. Если вдруг заявится серый волк — за беленой печкой лежит ружье.
У второй — в шатре конопля и плов, а ее слова — золотой шербет. За нее Иаков служить готов восемь раз по восемь пастушьих лет. Запоет псалмы — и заплачет полк: рядовые — Сим, и Яфет, и Хам. Ей не страшен даже тамбовский волк — слушать песни ляжет к ее ногам.
А у третьей — кинь, и выходит клин, вместо крыш и лавок — одни горбы. Ей в ладони плачет пяток рябин и дубок у крайней кривой избы: за живых и тех, кто уже ушел, за Васятку — мать заспала мальца, за Степана с заворотом кишок, за Никиту — он заменил отца. Все бы славно, если б не три по сто, а потом пивка, а потом базлать. Третьей слышать: «нету для вас местов», «убирайся», «дурочка», «не со зла»…Третьей — с детства спать на краю крутом: у дощатой стенки сопит сестра. Серый волк-волчок залезает в дом, под лунищей шкура его пестра. Это сон, а может, лихая явь: подойдет и сцапает за бочок…
Ты вот эту девочку — не оставь. Ей не выжить, если придет волчок.









Перекину в прошлое тонкий мостик, чтобы думать, сравнивать, каменеть.
Настоящий батя три раза в гости заявлялся к мамке. Да нет — ко мне.
Много было их, приходящих батек, дурачков безусых, уже в летах.
Не хотела на руки. было, хватит. Научили, блин — довелось летать.
Настоящий вешал пальто на гвоздик, нашу кошку-дуру трепал за хвост,
А меня подбрасывал прямо в гроздья золотых, рубиновых, рыжих звезд.
На лице у бати рубцы, рябины, сам большой, здоровый — аж гнется пол.
Папка, можно, в небе нарву рябины, ярко-желтых слив наберу в подол?
Папка, пака, глянь, пастушонок Зяма по дорожке лунной ведет телят!
Папка смотрит весело, ходит прямо. Говорит: дочурка, не смей петлять.
Папка, правда, в небе не лазят буки — ну такие, в бурой ночной шерсти?
А хмельной отец опускает руки.
Отпускает.
Выпустил.
Упустил.
В жизни будет все: и гроши, и штуки. Жди большую рыбу, лови тунцов —
Но всегда отцы разжимают руки, и всегда в любимых — черты отцов.
Не петляю. Проще, честней — без лонжи в горизонт рябиновый, наливной.
Помню, бать — никто никому не должен.
Ни к чему сползать по стене спиной.









А луна — смешная большая лошадь подбирает в небе овес и рожь. Слишком много прожито, мой хороший, а тобой ли, мной ли — не разберешь.
Я пришла, наверное, стопятьсотой — воробей, кусака, щенок, малыш. Помнишь, так же сыпалась позолота с живота луны на верхушки крыш? «…три поллитры — хватит ли двух десяток? Погуляй, дочурка…ну, будем, Вить…» Ты сидел со мной на крыльце дощатом, говоря, что батя завяжет пить.
Если рак хватает, то мертвой хваткой — не помогут скомканные рубли. Я лицом уткнулась тебе в лопатку после слов: «Мы сделали, что смогли».
Мы тогда друг друга еще не знали, только знали, кто-то решил за нас: чтобы в горе, в дикой слепой печали не запить, не скурвиться, не пропасть — мы должны тихонько дышать под кожей и судьбе, и времени вопреки, не встречаясь, исподволь стать дороже, чем привычный палец своей руки.
Бог придумал: люди друг другу — нити. Переврали: Божьи-де мы рабы. С первых дней мы вшиты. Точнее — вжиты, закрывая раны чужой судьбы. Мы до встречи рвали чужие фото, имена и годы паля дотла…
Я пришла, наверное, стопятьсотой. Потому что, знаешь…всегда была.









Вспомнила — вор соседский карты назвал «бура»…
Я возвращаюсь в детство, в темный слепой барак.
В голбце сидит бабайка, кутает морду в шаль,
дочка завмага Майка дразнится «Верка-вша».
Звали нас «щепы», «вошки». Я научилась в пять
хлеб подъедать до крошки, в семь — далеко послать,
если орали: «Кто ты? Кто ты такая, слышь?»
— сука я, сука в ботах, шворка, шумел камыш.
Я научилась.
Кто я?
Кто я такая? Кто?
Помню свое-чужое драповое пальто.
Все после старшей — Ленки, все не мое.
Мое — содранные коленки, громкое воронье,
в старом горшке алоэ, черный прабабкин ларь,
«Примы» окурки…
Кто я?
Кто ты такая, тварь?
Дора, училка Дора…Если б не ты, то всё.
«Верочка, Питер — город. Это не хрен — Басё.
Знаешь, была блокада? В Питере вся семья,
нас повезли из ада, выжила только я.
Верочка, войны — горе, книги — пролом в стене…»
Кто ты такая — Дора не говорила мне.
Сильно уже за тридцать, то, что прошло — прошло.
Только ночами снится — отчим стучит в стекло:
«Сука, пусти пехоту! За ногу в душу мать!
Кто ты такая? Кто ты?»
Если бы только знать..









Называй, как хочешь: ревнивицей ( что ж теперь,
Надувалась, буркала, плакала в облака ).
Знаешь, бабка тоже однажды, как дикий зверь,
По щекам хлестала, царапала мужика.
Он с ирбитской ярмарки красный платок привез,
А другой — зеленый — соседке отдал во ржи.
Вот и все, что было. Но дед улетел в навоз,
Так и брызнуло: пес, изменщик, чичас лежи!
Называй, как хочешь: оторвой ( ведь нет кольца,
Никогда не будет, да в общем-то сильно пох ).
Мне срамная дурочка пряник — презент купца
Протянула в дырочку между лихих эпох,
Где от князя, барина, сволочи-татарвы,
От солдата беглого — все же спалил овин —
Приносили сверточки, падали в боль травы,
И вставали, и грудь давали — заплакал сын.
Называй, как хочешь: хоть рыцарем без копья,
Хоть лягушкой в луже, хоть бабой противной, злой.
Называй, как хочешь.
Всегда добавляй — моя.
Мне тогда не страшно — по жизни с прямой спиной…









Не забуду: миска, куски желе, на окошке банка из-под сардин.
«Мой-от дедо шибко меня жалел — как не плакать, докторша, посуди.»
Слышь, Петрович умер. Притих подъезд — бабке Маше век доживать одной.
Их последний ужин никто не ест.
«Он жалел».
Любить по-другому — ноль.
Ноль — коньячный запах, ванильный рай, просоленный, глиняный остров Крит.
Ведь любовь без жалости — просто «дай».
Не давалка?
Значит, иди курить.
Друг от друга — к черту, в петлю, в кювет, чтоб не брякать «здрасте» на каждый чих.
Мы не любим — в этом виновных нет.
Не жалеем — в этом вина двоих.
Посылаем «нах» от пустых обид. Хорошо нам, плохо? Скорей — никак.
Баба Маша, дедо умел любить. Дед не знал, что можно любить коньяк.
Лоб горячий. Прядь отведу со лба.
Мы сменяли клад на простую медь.

…не один сказал: «Пожалей себя».
Ни один: » Я буду тебя жалеть».










Сколько писем и фоток ни рви,
Ни геройствуй: да мне бы, да я бы —
Нет сильней обреченной любви
И любви к искалеченной бабе,
Той, что слушает крики ворон,
Пьет полынный простуженный ветер
И ревет в посеревший запон
Полупьяной старухи Исети,
Знает водку, пустую суму,
Варит кашу и топчется в ЖЭКЕ…
Кто-то любит. И лишь потому
На Руси выживают калеки.








Сегодня праздник. День Единства вроде бы.
Иду к своим знакомым старикам.
Барак, ограда и кусты смородины,
И для растопки деревянный хлам.
Привет, Ефим. Постой, хоть руки вымою.
Дай, баба Маша, я сама налью.
Он просит каждый раз свою любимую —
«Не для меня». Не отказать. Пою.
Я знаю все. По пьянке мне рассказывал,
Как не женился, не достроил дом.
В России жизнь ломается указами
Похлеще, чем петровским топором.
Не для меня — орущий в зыбке первенец,
И запах ситца, хлеба, спелых трав.
…А вохровцы — они бывают нервные.
А самокрутка прячется в рукав.
В бригаде похоронной, в общем, выгодно —
Работали за совесть, не за страх.

Полна Россия болями, обидами.
Поставлена вручную. На костях.

«Не для меня». Пою. Боюсь — не вытяну
Высоких нот моей родной страны.
Сплошное «не». Немые и немытые.
Не званые. Не наши. Не нужны.

Мурлычет кот. Стучат на стенке ходики
С привешанным для тяжести гвоздем.
В графинчике наливка из смородины,
Мы наливаем — снова да ладом.
Ворчит старуха: «Ну, дорвался, ласковый.
Ведь девке-то на службу, слышь, Ефим».
«Да это ж послезавтра только, ясонька».
«Тогда и мне плесните заодним».

Какой рассвет сегодня над бараками —
Набивший зоб рябиновый снегирь.
Стрельчихи под таким рассветом плакали
И ехала Волконская в Сибирь,
И падали з/к в постель из ягеля —
Их не разбудит злобный вертухай…
Кровавые раздавленные ягоды
Рассвет, наевшись, сплюнул на сарай.

Мы ночку скоротали — не заметили.
Под солнцем обескровленного дня
Спешу домой. Застыли лужи. Ветрено.
Еще приду. Спою «Не для меня».









Я была пацанкой — тощей, длинной, с рыжей и беспутной головой,
А в соседях Гущин с тетей Ниной жили в комнатенке угловой.
Прибаутки, песни, дачи, бани — Гущину сам черт бывал не брат.
Как играл частушки на баяне! Как носил пилотку и бушлат!
Каждому — свои пути-дороги…Я ушла, кроссовками следя.
В спину мне глядел сарай убогий и забор, намокший от дождя.
Многое еще смотрело в спину…
Месяц, год. И снова, и опять.
Глядь: идет со шваброй тетя Нина, надо же кому-то убирать.
«Как живешь? Здорова ты? А Гущин?»
«Кончилася наша вся семья: стара стала, да ишшо большушша,
Бросил Гущин, Бог ему судья. Взял соседку. Та — красива баба.
Маленька, ему-то до погон. С год уже уехали в Челябу:
С глаз долой, из сердца, значит, вон.»
И пошла — широкая, большая, ни вдова, ни мужняя жена —
Никому на свете не мешая, только как уборщица нужна.
…не малышкам — слышать слово «на хер», пришивать оторванный рукав,
Отмывать футболки и рубахи после подворотен и канав,
Шоркать содой черный подоконник, в церкви на свечу считать рубли
И прохладной, в трещинах ладонью остужать горячий лоб Земли.
Каждому — свои пути-дороги, краешки дубового креста,
И большим, и малым возле Бога равные находятся места.
Каждому — свое. Но отчего-то щиплет веки (Верка, не реви) —
В мире, где большие — для работы, а малышки-крошки — для любви.








Тоже прошлое. Все тревожит, не пускает и шьет дела…
Я, пацанка, с Настюхой Рожей чай на кухне у ней пила.
К ней ходили со всей округи пацаны, мужики, деды.
Вслед от баб прилетала ругань: «Прошмандовка, ползешь куды?»
«Твой-от Васька у той мамзели — разберись-ко со стервецом…»
И пощечинами горели мальвы перед ее крыльцом.
«Нет Настюхиной хари лише — глянь, уродка ведь, тошнота…»
Глаз ей батя по пьянке вышиб, не хотел, да вот вышло так.

«…Верк, не брезгуй. Бери конфеты. Вон халва…сколь тебе-то — семь?
Десять будет? Ох, мне бы деток, дак не стала бы пить совсем.
Дети где? Пролетали гуси, унесли и детей, и честь.
Каждый видит, на что гожуся: глаза нету, а сиськи есть.»
В дверь ввалился поддатый Сега, сшиб ведро, напугал кота…

Гуси-гусыньки, тега-тега, что кроватка в углу пуста?

Я бежала из этой кухни, как от пропасти, от ножа,
А над крышами месяц пухлый, как дитё, на боку лежал.
И летели по ветру визги: «Машка, твой-то у Настьки, слышь!»
«Ах, мерзавка! Сожму, так брызнет! Проклятуща кривая мышь!»

Плакал месяц: никто не гладит пузо, толстое, как пузырь.
Шел к Настюхе какой-то дядя, вроде с площади Ленька-хмырь.

Гуси-гусыньки, злые птицы, как забрать вы детей могли?
Сколь веревке вокруг ни виться — завивается. До петли.
Сколь ни терпишь пинки да плюхи, рано, поздно ли — пьешь до дна…

Васька в марте нашел Настюху. Кухня. Гвоздь. Переплет окна.

Гуси-гусыньки, тега-тега, соль да ржавчина на ноже.
Не нужна погремушка-Вега, вырос месяц, большой уже.
Настька в небе пеленки мылит: эй, прохожий мужик, позырь!
Не повесилась. Вы убили. Васька. Сега. И Ленька-хмырь.









Дедо Митя из тёплого Львова, к нам заброшенный дурой-войной, чернобривый, пузатый, здоровый, всё тетёшкал, возился со мной. Пел про мисячну ночь, Кармелюка, говорил про слепых кобзарей, про Покров и Наташку — подлюка, целовалась с другим на заре. И слова зацеплялись за Слово, чтобы петь, оставаться и жечь — колокольная русская мова, украинская хлебная речь. Знать бы, что за отчаянный жулик всё украл и понять, почему дым козацких обкуренных люлек затерялся в майданном дыму? Шибко рана болит ножевая: на ножи москалей, на ножи. Дедо Митя, москальку сховаешь? Не сховаешь, так ножик держи. Режь под корень пацанку-рябину возле русских тесовых ворот…
И куда ж ты ушла, Украина? Ще не вмерла? А кто разберёт.








В Старом Каменске топят печи,
Дым летит в Таборы, в Сысéрть.
Утверждают, что время лечит:
Врут, наверное — только смерть.
Отпустила, иди. Но всё же
Веки щиплет каленый дым:
Где-то бродит в тумане ёжик,
Тот, который не стал моим,
Потому что мое — не сроки,
А морошковые срока,
Черный ворон да две сороки,
Да в чекушке на полглотка.
Непростым да негладким — вечно
Вместо туфель носить пимы…
В Старом Каменске топят печи,
Над Россией стоят дымы —
Над Россией, в которой ёжик,
Лисы, лошади, воронье…
Боль на дым из трубы похожа:
Никуда не девать ее.

https://www.facebook.com/eotvi/posts/1624087857875146
 
IP записан