осторожно, лексикаГоворят, что смерть – боится щекотки,
потому и прячет свои костлявые пятки:
то в смешные шлепанцы и колготки,
то в мои ошибки и опечатки.
Нет, не все поэты – пиздострадальцы, –
думал я, забираясь к смерти под одеяльце:
эх, защекочу, пока не сыграет в ящик,
отомщу за всех под луной скорбящих –
у меня ведь такие длииинные пальцы,
охуенно длинные и нежные пальцы!
Но когда я увидел, что бедра ее – медовы,
грудь – подобна мускатным холмам Кордовы,
отключил мобильник, поспешно задернул шторы,
засадил я смерти – по самые помидоры.
…Где–то на Ukraine, у вишневом садочку –
понесла она от меня сына и дочку,
в колыбельных ведрах, через народы,
через фрукты–овощи, через соки–воды…
Говорят, что осенью – Лета впадает в Припять,
там открыт сельмаг, предлагая поесть и выпить,
и торгуют в нем – не жиды, не хохлы, не йети,
не кацапы, не зомби, а светловолосые дети:
у девчонки – самые длинные в мире пальцы,
у мальчишки – самые крепкие в мире яйцы,
вместо сдачи они повторяют одну и ту же фразу:
“Смерти – нет, смерти – нет,
наша мама ушла на базу…”
Этот гоблинский, туберкулезный
свет меняя - на звук:
фиолетовый, сладкий, бесслезный -
будто ялтинский лук.
В телеящике, в телемогиле,
на других берегах:
пушкин с гоголем Крым захватили,
а шевченко – в бегах.
И подземная сотня вторая
не покинет кают,
и в тюрьме, возле Бахчисарая -
макароны дают.
Звук, двоясь - проникает подкожно:
чернослив-курага,
хорошо, что меня невозможно
отличить от врага.
Борода Ебукентия не токмо огнеупорна
но и видом - зело окладиста и черна,
Ебукентий не спит, он - святой покровитель порно,
он - неоновый свет, поднимающийся со дна
человеческих душ, где сестра обратилась в брата,
где бутоны заклепок и девственный сад плетей:
там, взобравшись на ветку, жужжит по утру вибратор,
там - эпоха и похоть съедают своих детей.
А когда в небесах зацветают паслен и греча -
Ебукентий ночным дозором обходит сад,
он - в плаще от Ривза, в рубашке от Камбербэтча,
как у всех святых – у него идеальный зад.
Как и все поэты – учился в херсонской школе,
жил во сне, пока не умер наверняка -
и принес распятие в дом к проститутке Оле:
«Целуй крест, дочь моя, да только - без языка…»
А теперь, Ебукентий – начало внутри итога:
он мясной набор для плова и холодца,
он - и меч карающий в правой руке у Бога,
и яичко левое - в гнёздышке у Творца.
В лепрозории - солнце, проказник уснул,
санитаром - под белые руки - внесен,
и блестит, словно масло, подсолнечный гул -
осторожно, по капле, добавленный в сон.
Деревянный цветет на припеке сортир,
оловянный сгущается взгляд из орбит,
козлоногий, на ощупь – стеклянный, сатир -
где каштановый парк, отступая, разбит.
Вот и счастье пришло и сомненья прижгло,
там, где рвется – там сухо и мелко:
потому что любовь – у меня одного,
а у целого мира – подделка.
Времена, когда еще сжигали мосты,
чтоб согреть всех, сбежавших из плена,
и у женщин - были кошачьи хвосты,
у мужчин - четыре руки и четыре члена.
Времена, когда бог основал Соловки,
не скучала царевна Елена -
ведь ее обнимали четыре руки,
и в нее проникали четыре члена.
Помнишь: небо окрасилось в цвет бересты,
и надвинулось море стальное,
грянул ядерный гром и отпали хвосты,
поредело и все остальное.
Прохудились колючие водоросли,
опустели охранные вышки,
только руки из жопы росли и росли,
и строчили доносы и книжки.
Съезжает солнце за Ростов, поскрипывая трехколесно,
и отражения крестов - в реке колеблются, как блёсна,
закатный колокол продрог звенеть над леской горизонта,
а это - клюнул русский бог, и облака вернулись с фронта.
Мы принесем его домой и выпустим поплавать в ванной:
ну, что ж ты, господи, омой - себя водой обетованной,
так - чешую срезает сеть, так на душе - стозевно, обло,
не страшно, господи, висеть - промежду корюшкой и воблой?
Висеть в двух метрах от земли, а там, внизу - цветет крапива,
там пиво - вновь не завезли, и остается - верить в пиво.
* * *
Летний домик, бережно увитый
виноградным светом с головой,
это кто там, горем не убитый
и едва от радости живой?
Это я, поэт сорокалетний,
на веранду вышел покурить,
в первый день творенья и в последний
просто вышел, больше нечем крыть.
Нахожусь в конце повествованья,
на краю вселенского вранья,
«в чем секрет, в чем смысл существованья?», —
вам опасно спрашивать меня.
Все мы вышли из одной шинели
и расстались на одной шестой,
вас как будто в уши поимели,
оплодотворили глухотой.
Вот, представьте, то не ветер клонит,
не держава, не Виктор Гюго —
это ваш ребенок рядом тонет,
только вы не слышите его.
Истина расходится кругами,
и на берег, в свой родной аул,
выползает чудище с рогами —
это я. А мальчик утонул.
Поначалу апрель извлечен из прорех,
из пробоин в небесной котельной,
размножения знак, вычитания грех
и сложения крестик нательный.
Зацветет Мать-и-Матика этой земли:
раз-два-три-без-конца-и-без-края,
и над ней загудят молодые шмели,
оцифрованный вальс опыляя.
Калькулятор весны, расставания клей,
канцелярская синяя птица,
потому что любовь — совокупность нолей,
и в твоем животе — единица.
ЧЕРНЫЙ ВАРЕНИК
В черной хате сидит Петро без жены и денег,
и его лицо освещает черный-черный вареник,
пригорюнился наш Петро: раньше он працювал в метро,
а теперь он — сельский упырь, неврастеник.
Перезревшая вишня и слишком тонкое тесто —
басурманский вареник, о, сколько в тебе подтекста, —
окунешься в сметану, свекольной хлебнешь горилки,
счастье — это насквозь — троеточие ржавой вилки.
Над селом сгущается ночь, полнолунье скоро,
зацветает волчья ягода вдоль забора,
дым печной проникает в кровь огородных чучел,
тишина, и собачий лай сам себе наскучил.
Вот теперь Петро улыбается нам хитро,
доставайте ярый чеснок и семейное серебро,
не забудьте крест, осиновый кол и святую воду...,
превратились зубы в клыки, прячьтесь бабы и мужики,
се упырь Петро почуял любовь и свободу.
А любовь у Петра — одна, а свободы — две или три,
и теперь наши слезы текут у Петра внутри,
и теперь наши кости ласкает кленовый веник,
кто остался в живых, словно в зеркало, посмотри —
в этот стих про черный-черный вареник.
Отгремели русские глаголы,
стихли украинские дожди,
лужи в этикетках кока-колы,
перебрался в Минск Салман Рушди.
Мы опять в осаде и опале
на краю одной шестой земли,
там, где мы самих себя спасали,
вешали, расстреливали, жгли.
И с похмелья каялись устало,
уходили в землю про запас,
Родина о нас совсем не знала,
потому и не любила нас.
Потому что хамское, блатное —
оказалось ближе и родней,
потому что мы совсем другое
называли Родиной своей.
http://yandex.ru/clck/jsredir?from=yandex.ru%3Byandsearch%3Bweb%3B%3B&text=&etex...